Занавес закрыт. Лунные блики. Звучит песня.
ЯНВАРЬ
Ох уж эта вечная тревога,
ох уж эта зимняя дорога,
ох уж эта долгая морока.
Ох, зазимовал, заночевал
сгорбленных рябин мемориал.
Что же вы, рябины, потускнели?
Что же вы нахохлились, осели?
Ягоды на вас недовисели.
Их сожгла в начале января
новая заря календаря.
Ох уж этот ветер новогодний,
ох уж этот вихорь непогодный,
ох уж этот шорох подколодный.
Долго я в ночи искал судьбу
в ожиданье дня изгрыз губу.
А потом снега замельтешили,
замели следы, запорошили
и тревогу чуть не задушили.
Только шёпот высохших берёз
в душу мне занёс туберкулёз.
И на целый год замёрзла глотка,
и осели в лёгких, как чахотка,
времени неспешная походка,
скрип его заснеженных пружин,
хохот января и плач рябин.
Ах, не продолжайте, перестаньте.
Нет, не продолжайте, перестаньте.
Не гоните душу в арестанты.
Слышите, как голос зазвенел?
Он от ваших слёз заледенел.
Ох уж эта зимняя дорога
ох уж эта долгая морока...
Открывается занавес. На сцене появляется Странствующий Рыцарь в дорожных доспехах. Далее по ходу действия его одежда меняется по воле фантазии зрителя.
* * *
Я пломбы сорвал с сундуков и с чуланов,
я крышки и двери открыл, распахнул.
И выгрузил на пол скопление планов.
И всё хорошенечко перетряхнул.
Всё вспомнил, задумался, разбередился
и каждый кусочек в руках повертел.
Над тем усмехнулся, над тем прослезился,
но брать их в дорогу не захотел.
Зачем мне багаж помышлений убогих?
Зачем мне вещей бременящая кладь?
Я их всё равно растерял по дороге.
А если я пуст, то чего мне терять?
Я всё оставляю. Я крылья расправил.
Но знайте, коль встретит меня западня,
что я в этом доме свой облик оставил –
так пусть он вам станется вместо меня.
Но только не стоит его домогаться,
тянуть его в игры, неверьем стегать.
Ему восемнадцать, всего восемнадцать,
пусть он не умеет мосты поджигать.
Пока не мешают жестокие сроки,
пусты сундуки и чуланы чисты,
Пока не влечёт его к дальней дороге –
Пусть он остаётся. И строит мосты.
ФЕВРАЛЬ
Ах, оставьте вашу скуку!
Я не верю в вашу муку.
Дайте руку, дайте руку
и забудьте про мораль.
Повернитесь вы к окошку,
там увидите дорожку,
где уходит понемножку
восемнадцатый февраль.
Я скатился со ступенек,
был букет, остался веник.
Нету денег, нету денег
и не будет, как ни жаль...
Вы прекрасны, дорогая!
Я восторженно моргаю,
но попутно прилагаю
восемнадцатый февраль.
Восемнадцатая вьюга
вновь меня сшибает с круга.
Восемнадцатой подругой
вы мне станете едва ль.
Пусть меня не хороводит
ваша ласка в непогоде.
Я и рад бы, да уходит
восемнадцатый февраль.
Вот такой — не по злобе я,
просто стал ещё слабее
и прикинулся плебеем,
романтичный, как Версаль.
А тонуть я буду в спирте...
Дорогая, вы не спите?
Я уйду, вы мне простите
восемнадцатый февраль.
А зачем же нам тоска-то?
А весна уже близка так.
А достать бы нам муската
и разлить его в хрусталь!
Я все раны залатаю,
я растаю, пролетая,
я дарю вам, золотая,
восемнадцатый февраль.
* * *
И вновь, то ли чудится мне, то ли снится,
Как, ночь разбивая, летит колесница,
к темнице моей экипаж подъезжает,
и верные слуги меня похищают.
Фамильным гербом прикрываюсь нетвёрдо,
и смотрит с герба лошадиная морда,
и глаз её серый укор источает –
меня уличает, меня уличает.
Простите, о лошади! Я самозванец.
Опять я забрался в чужую карету,
похитил у воина спящего ранец,
набил его златом и еду по свету.
Чужая медаль золотится на шее.
И чья-то печаль холодит из-под маски.
Чужие сюжеты я разумом грею.
И с чьей-то палитры ворую я краски.
И ловят меня... Не меня, а другого,
а я ускользаю, а я улетаю,
но в списке повешенных вместо чужого
Своё позабытое имя читаю.
Украли меня. Разменяли монету.
Впихнули другую мне душу под рёбра.
И снова сажусь я в чужую карету –
а мир к самозванцу не хочет быть добрым...
МАРТ
Разбивши в прах мечту свою найти в пути добро,
в пустом трактире херес пью и трачу серебро.
За двести лет мне отдыхать пришлось не больше дня,
и долго мне ещё скакать, но я сменил коня.
И ранним утром мартовским покину этот край,
вдыхая перегар тоски – Скачи, мой конь, играй!
Я персонаж Брет-Гартовский. Good-bye, my friend, good-bye!
Невесты и подруженьки мои – весь белый свет,
испанки и француженки, замужние и нет.
Я мимо них так быстро мчал, подковами звеня,
весь белый свет потом скучал, а я сменил коня.
Мой облик в мелких трещинках, намеченных судьбой,
и я неинтересен, как почти любой другой,
с простой английской песенкой: Good-bye, good-bye, myboy.
Судьба моя актёрская – придуманный гарем,
и шляпа бутафорская, и цвета пыли крем.
Спина моя согбенная, большая пятерня...
Сменить бы мне вселенную! но я сменил коня,
И вновь несу в мечтаниях дурацких кинолент
фальшивый до отчаянья лихой дивертисмент,
сказавши на прощание: Good-bye, good-bye, myfriend.
И мне уже кричат порой: «Какой же ты ковбой?
Сними парик, лицо открой, и будь самим собой!»
И мне охота маску снять, советам изменя,
и перестать в ничто скакать – но я сменил коня.
Чтоб из-под маски сорванной не вылез невзначай
вполне цивилизованный обрюзгший разгильдяй.
Пока ж мой конь подкованный – Good-bye, my friend, good-bye!
* * *
Ну вот он, мой путь. Фонари, полустанки,
вагонная дрожь, телефонная ощупь,
копыт перестук, громыханье тачанки,
неведомый город, вокзальная площадь.
Спокойные лица похожих прохожих.
Капель за окошками сумрачных комнат.
Несмятое ложе. Мурашки по коже.
Я был там – и что же? И нечего вспомнить.
Вот разве что смуту зрачков очумелых
и губ помертвелых в греховной метели,
Когда на подносе в руках неумелых
дрожа, подстаканники тихо звенели.
Ах, бросьте! Я был там. И что же? Всё то же.
Лишь изредка вздрогнет перо виновато.
Лишь изредка схватит морозом по коже...
И адрес остался – да нет адресата.
АПРЕЛЬ
Секунды сделали своё,
за океан ушла метель,
и в наше хмурое житьё
ворвался слякотью апрель,
И неба клок, как белый флаг
подняли тучи кое-как,
А в мире кошек и собак –
бардак.
Вода, по стокам протрубя,
неслась к решётчатой губе.
А я опять нашёл тебя
и стал преследовать в толпе.
И стал натужно догонять,
вгрызаться в слой чужих пальто,
чужие лица разгребать,
в надежде вновь увидеть то,
твоё, вне всякой шелухи,
лицо, чистейшие штрихи,
которым дарят не духи –
стихи.
И холод зимний уходил,
болтался ветер, как рукав,
а я тебя не находил,
в плащах апрельских потеряв.
И снова мчал меж серых стен,
включался в общий марафон,
вплетал свой хрип в протяжный стон
чужих дыхательных систем,
но всё не мог разжать никак
тебя похитивший кулак,
и изнемог, и плакал, как
дурак.
На крышах бледный лёд тончал,
ползя по скатам и скрипя.
Я столько раз тебя встречал
и столько раз терял тебя!
Терялась ты в тоннелях слов,
в толпе условностей людских.
А своды проходных дворов
мне надоели – к чёрту их.
И к чёрту вас, стражи молвы,
немые бронзовые львы!
Я не мостам служу, как вы,
увы...
* * *
Сквозь сон насчитал я двенадцать ударов.
Пробили часы. Разумеется, полночь.
Остыл мой камин, и погасла сигара.
А где-то в ночи прокричали «На помощь!».
Я в кресле, укутавшись клетчатым пледом,
дремлю неизменно, курю, улыбаясь.
Звонит телефон, я судачу с соседом.
И всё – так наощупь и не просыпаясь.
Смыкаются веки, отдавшись покою.
Мечтой поступаюсь, купаюсь в недвижье.
Но те же колёса стучат подо мною,
хоть я их не слышу, хоть я их не вижу.
Я клетчатым пледом, как клетчатым бредом,
укрылся, не внемлю слезам и расстройствам –
но сетчатым следом, решётчатым светом
приходит и будит меня беспокойство.
И я просыпаюсь. Отставивши кресло,
бреду, оступаясь, в дождливую полночь,
поверив, что что-то сломалось, воскресло,
и где-то в ночи прокричали «На помощь!»
МАЙ
Ах, я, точно тополь, рос, и был неказист и прост,
склонялся от бурь и гроз, в ветрах шелестел.
С годами листву менял, молился ночным теням.
И ливень, омыв меня, на кроне моей блестел.
И образы чистых дум сквозь мой многолистный шум
вплетались в ничей туман и вюных очей дурман.
Мела за зимой зима, но всё-таки два клейма
однажды в конце весны на ствол мой нанесены.
Отметиной странной лет мне кажется первый след,
да там и следа-то нет, а просто рубец.
Хотели срубить – но кто-то молвил: «Пускай живёт».
Остался рубец – ну вот, а я на земле жилец.
Но там ещё слёз следы – а, это печать беды.
Здесь кто-то рыдал во тьме, виском прислонясь ко мне.
Ту боль на моей груди отмыть не могли дожди,
и образы мрачных дум всё чаще мне шли на ум.
Я их, точно в ночь листву, швырял одиночеству
и долго морочил двух влюблённых людей.
И двое людей ушли, и что-то в себе сожгли,
а ветер шумел вдали, не трогал моих ветвей.
Да, я, точно тополь, рос, но отяжелел от рос.
Меня не смогли срубить, а я не помог любить.
Я зелен бывал и сер, оглядывал скверный сквер,
а видел лишь мох, мох, мох. И медленно сох, сох, сох.
* * *
Ах вы, люди дорогие! Трудно вам меня простить,
но навашей на могиле я не буду крест крестить.
Я замешкаюсь в изгнанье, в суете лихих времён,
Не успею к отпеванью, не увижу похорон,
и кладбища дух замшелый ради вас я не вдохну.
Лучше я вам между делом кепкой издали махну,
И поставлю вновь колёса на тележечку свою,
и свои смешные слёзы тёплой водочкой запью.
И мелодии другие, поминая, просвищу.
Я вам, люди дорогие, лучше песню посвящу.
Вас оплачу я в метели, мчась за тридевять земель,
и лесные свиристели к вам слетят на колыбель.
ИЮНЬ
Неугасающей памяти Владимира Высоцкого посвящается
Ну что ж, давайте старт. Я отрешён и собран.
Машину с места рву, кренюсь на вираже.
И вижу свой маршрут, столбов косые рёбра
и зрительских рядов весёлое драже.
Писали обо мне великие поэты,
прекрасные певцы певали обо мне.
Я скорости маньяк, вместилище сюжетов,
я быстр и невесом, как юноша во сне.
Красивая стезя! Красивый поединок!
Как стремя под ногой, упругая педаль,
и триста миль за час, и триста лошадиных,
и триста слабых сил, меня несущих вдаль.
Ах, лошади мои, каурые, гнедые!
Я снова вас гоню на скользкий поворот,
несётесь вы легко, поджарые, худые,
и нежный Адамо в приёмнике поёт.
Мне дела нет до грёз, что властвуют на свете,
мне дела нет до слёз и радужных идей.
Вокруг реальный мир, вокруг реальный ветер
и около трёхсот пленённых лошадей.
И я лечу вперёд, и по бетонной глади
несётся моя мысль – чуть дальше по пути:
сложилось так, что я всегда немного сзади,
Так вышло, что она немного впереди.
Июнь на проводах играет, как на струнах.
Гонюсь за мыслью я – ах, чёрт меня возьми!
А зрители вопят, беснуясь на трибунах,
и чувствуют себя полезными людьми.
Но правит мной азарт: да что ж это такое,
неужто никогда я силы не сравню?
Кричите мне вослед, машите мне рукою,
но я сегодня злой – я мысль перегоню!
Я сделаю её! Не так уж это тяжко!
Она совсем близка, туманится, дразня.
А мой автомобиль – как коренной в упряжке,
и триста пристяжных не выдадут меня.
Да, мысль моя сильна, резерв её бесчислен,
но я – в конце концов, я тоже не щенок!
Я должен победить в единоборстве с мыслью!
Я делаю рывок, ещё один рывок.
Ого! Вот это дал! Теперь уж не до смеха.
Как жутко я рванул – и выжал всё до дна,
И мысль свою к чертям с размаху переехал,
и вырвался вперёд – и ей теперь хана.
Её забили в пыль, на оси намотали,
её смели в кювет, закинули в овраг.
Она могла ожить, но лошади стоптали.
Выходит так, что я сегодня в лидерах.
Пусть я теперь глухой, пусть я теперь незрячий,
но призрачной черты уже почти достиг.
Я разум потерял, неровный и горячий,
но вынесет меня холодный мой инстинкт.
Пути последний клок в последнем напряженье
я съел наискосок от общей колеи,
и финиш пересёк, и встал в изнеможенье.
Ну вот и вся любовь, лошадки вы мои.
Окончился вояж на бурках и на сивках.
Спадает на лицо усталости покров.
А мысль мою несут, сложивши на носилках
останки и куски, истерзанные в кровь.
Ах, лучше б мне вовек не лезть игле на кончик.
Ах, лучше было б вам не видеть никогда,
как крошится гранит, как плачет автогонщик.
Но спирт уже разлит – садитесь, господа.
* * *
Эх, Санчо... А я на судьбу не в обиде.
Вот только от ржавчины стонет телега,
да труден наш путь – то по льду, то по снегу.
Эй, боги весенние! Что вы там, спите?
Пускай кузнецы обновят нам подковы,
дорожную песню споёт нам шарманщик.
Пора нам нарушить обет бестолковый.
Пора торопиться. Докуривай, Санчо.
Нас снова влекут города и деревни,
нам встречные машут, нам песня несётся,
нас манят к себе кабаки и харчевни,
и путь не разбит, и не сохнут колодцы,
и ветер играет на нежной свирели,
и крыльями в такт ему хлопают птицы.
Да что вы там, боги – совсем одурели?
Закуривай, Санчо. Куда торопиться?
ИЮЛЬ
Слова проходят через горло
с трудом, шершавя и шурша,
слова хмурят, как анаша,
стриптизствуя в бесчинстве голом,
преображаясь, обнажась.
Слова срывают оболочку
с грешного смысла, как халат,
слова скорлупками хрустят,
и уху обжигают мочку,
и отрезвляться не хотят.
Слова мычат, жуя орешек,
и продолжают песню петь
о том, как весело вертеть
любовь на этом побережье
и душу превращать в вертеп.
Наглеет знойная умора,
покуда шторм шумит вдали,
пока нет писем с той земли,
что слишком далеко от моря, –
а шлюпки волны унесли.
Слова проходят через горло
с трудом, шершавя и шурша,
слова хмурят, как анаша,
стриптизствуя в бесчинстве голом,
преображаясь, обнажась.
Вышучивается загаром,
вышепчивается жара,
и белый парусник задрал
свой белый флаг – то в плен загадок
парламентёрствует игра.
* * *
Так бывает, так случается.
только лето перебродит –
что-то тёплое кончается,
что-то зябкое приходит.
Находясь в опустошённости,
понимаем мы устало,
что погрязли в отрешённости,
а чего-то не хватало.
Оказалось, мы убожество
вместо Бога сотворяли
и ключей такое множество
из карманов растеряли.
Не открыть нам душ таинственных,
не закрыться от неверья.
И остался нам единственный
ключ – от собственной от двери.
Нет за дверью места вечному,
нет угла шутам и певчим,
и обрадоваться нечему,
и оправдываться не в чем.
АВГУСТ
И опять я уезжаю
от печалей и забот.
Люди поезд провожают,
поезд тронется вот-вот.
Я стою, курю печально
в мельтешении вокзальном,
и дурит меня прощально
предосеннее тепло.
Гордым этаким задирой
я смотрю, как пассажиры
делят мир, подняв над миром
электронное табло.
Лица, лица, лица, лица,
то ли вправду, то ли мнится –
и грузинская певица,
и измученный волгарь.
Кто грустя, а кто с усмешкой,
с чемоданами и спешкой,
мимо, мимо – немцы с чешкой
и компании болгар.
Звон вокзальных полутонов,
блики, скрытые в тени.
Тусклым светом от вагонов
отражаются огни.
И мелькают кости чёток,
связки рыбы, блеск обёрток,
то нетвёрдый подбородок,
то безумные глаза.
Муравьями деловыми,
полусонными, глухими
люди скачут, а над ними –
глыбой каменной вокзал.
Здесь и я, как соглядатай,
был приставлен к жизни клятой.
Уезжаю, виноватый,
раз уж надпись мне зажглась.
И носильщик в грязной форме,
вроде пьян, а вроде в норме,
так проехал по платформе,
что платформа затряслась.
Отправленье, отпеванье
прогудело на басах,
и захлюпало прощанье
в поцелуях и слезах.
Мне осталось отвернуться,
от прощанья отмахнуться,
и отбыть, и не вернуться,
замереть, войдя в вагон.
Только вдруг – как привиденье
показалось на мгновенье
и в толпу внесло смятенье,
опустившись на перрон.
Эта женщина дурная,
неземная и босая,
подошла ко мне, мерцая,
и меня пробила дрожь.
Утерял я глянец лоска
и сказал я зло и жёстко:
«Здравствуй, Муза-вертихвостка!
Что хорошего несёшь?
Руки голы, губы сжаты,
взгляды трудно оторвать...
Проводить меня пришла ты,
или хочешь задержать?
Только это всё не нужно,
слишком долго и недужно.
я по просеке окружной
мчал туда, где твой был лик,
с вожделеньями прощался,
истощался, сокращался,
но почти не умещался
в узких рамках часа пик.
Для тебя я был пиратом,
сумасбродом, дипломатом,
ты дразнила плагиатом,
и метался я в душе,
сочинял каскады шума,
сто сюжетов пел угрюмо –
только их не я придумал,
их придумал Бомарше.
Я себя закинул к звёздам,
но оттуда уронил...
А теперь всё то, что создал,
я почти похоронил.
Муза, видишь: строчек тонны
по пути с лихим уклоном
я в вагоне похоронном
отправляю багажом.
Так убери же ты, нахалка,
свои руки с катафалка.
Неужель тебе не жалко,
что я проклят и смешон?»
Тут задвигались колёса –
на меня взглянули косо,
не докончил я вопроса,
так как тронулся состав...
Чуть отъехавши, однако,
соскочил я в бездну мрака,
и вернулся, – и заплакал,
милой Музы не застав...
* * *
Наползая на свечу, мгла ворочается.
Мне б сказать, а я молчу – врать не хочется.
Уж такая полоса – утомление.
Что ж ты смотришь мне в глаза с сожалением?
Нанесла свою печать, увлекла меня –
и горит моя печаль синим пламенем.
Видишь, шуточка всерьёз удалась твоя,
Да не выудишь из слёз удовольствия.
Не убьёшь за два часа многолетнее.
Уж такая полоса – всё, последняя.
Я ведь завтра улечу, всё и кончится.
Оттого вот и молчу – врать не хочется.
СЕНТЯБРЬ
Облака – существа нелетучие,
облака – существа висячие.
Что же мучит меня, что же мучает,
что же силы мои подтачивает?
Вот опять многопутье завертится,
заморгает Судьба – семафорщица,
и рассмотрит меня, и рассердится,
и проглотит меня, и поморщится.
Ой вы, песни мои бесполезные,
то острожные, то осторожные,
и куплеты дорожно-железные,
и сюжеты железнодорожные!
У судьбы я не баловень – шпаловень,
я не дома, я в стане, я в таборе,
я на трапе, в каюте, на палубе,
на перроне, в вагоне и в тамбуре.
Мы с тобою опять не насытились.
И опять не решили – расстаться ли,
мы любили, ругались, обиделись,
а увиделись только на станции.
В несогласии глаз – несоглазие,
в разлучении рук – неприрученность.
Безобразие слов – в многоразии,
в неизмученности – неизученность.
Так и жить мне, тобой попрекаемым,
в суматошном дорожном язычестве,
в одуренье моём неприкаянном,
в сентябренье моём, сентябричестве.
Но уже не умею иначе я
и болтаюсь от случая к случаю,
забредя в небосводьевисячее,
в нелетучие тучи ползучие...
* * *
Всё порываюсь отыскать перо – да как-то забываю.
Всё собираюсь написать письмо – и всё не успеваю.
Всё отвлекаюсь. Вечный гам гнетёт меня, не покидает.
Всё утешаюсь: может, там письма не слишком ожидают?
Пусть осень кончится, и пусть настанет зимняя погода.
Ведь, может быть, тогда вернусь я сам из долгого похода.
Войду я в дом, где жить не смог. И вдруг, похолодев спиною,
увижу на столе письмо, так и не посланное мною.
Оно зачитано до дыр, оно истерзано в волненьи.
Я слёз затёртые следы на нём увижу в изумленьи –
И вновь сбегу, чтоб не встречать тех глаз, что плакали, читая.
Всё собираюсь написать письмо – и всё не успеваю.
ОКТЯБРЬ
Вы простите, что пишу я много хуже, чем когда-то.
Вы простите, что грешу я много больше, чем когда-то.
Меньше верю я в былое, в гороскопы, в амулеты
и в записанное мною на магнитные кассеты.
Это всё переводные, всё картиночки-рисунки.
Это всё перекладные пересадочные пункты,
Это всё мой город снежный, это крыша золотая,
это домик безмятежный, где жила одна святая.
Что за песни там слагались, что за слёзы там творились!
Что за свечи зажигались, что за речи говорились!
Там весна цвела зимою, в октябре звучало лето,
как записанное мною на магнитные кассеты.
Звуки в двери выходили и сквозь стены проникали.
И соседей изводили, теребили, раздражали.
И соседи зло срывали на доверчивой собаке,
и за двери выгоняли, и она брела во мраке –
тенью скверов обветшалых, тротуарами без цвета,
где стоят на пьедесталах космонавты и поэты,
И, печальными глазами на людское зло взирая,
Видит всё – но вот словами, как и мы, не обладает.
Да, уеду, да, забуду. Окажусь иным пригодней.
И тогда писать я буду много лучше, чем сегодня.
Вспоминайте: где, мол, старый беззаботный греховодник?
А грешить я всё же стану много меньше, чем сегодня.
Только прежде были предки, а потом придут потомки.
Всё равно из каждой клетки получаются обломки.
И маячат за спиною космонавты и поэты,
как записанные мною на магнитные кассеты.
* * *
Я хожу над телефоном безголосым.
Он молчит и мне надежды не бросает.
Выдыхаю я комки тоски белёсой,
и они, как клочья дыма, повисают.
Я гляжу на телефон, как на распятье,
но Христос на нём закрыт дырявым диском.
Где вы, люди? Где вы, люди? Где вы, братья?
Почему вы не заботитесь о близком?
Позвоните мне хоть кто-нибудь! Спросите,
что гнетёт меня и что тому виною,
благодетель я сейчас или проситель,
и какая нынче женщина со мною.
Позвоните мне! Я жив ещё, но зелен.
И кричу беззвучно, и шатаюсь тенью.
Я, как диск на телефоне, весь прострелен –
я прекраснейшим стрелкам служил мишенью!
Промахнитесь же хоть раз! Со счёта сбейтесь!
Попадите не туда, куда хотите!
Ошибитесь – посмеёмся, ошибитесь!
Позвоните мне, прошу вас, позвоните...
НОЯБРЬ
Уходим от себя ноябрьскими дождями.
Признаний не любя, не тратимся словами.
Уходим от людей, обидевших случайно,
и праздник милых дней храним недолгой тайной.
Труднее сносим зло, участия не просим,
невзгоды на чело морщинами наносим,
вздыхаем ни о чём, веселье жадно ловим
и, стоя под дождём, грустим о добром слове.
А праздник милых дней – он всё же не случаен.
И мы своих друзей в автобусах встречаем.
И грустно вновь и вновь твердим себе неслышно,
что давняя любовь так замуж и не вышла.
Но что теперь тянуть бинты на старых ранах?
Коль выпало тонуть, то в разных океанах.
И мы быстрей, быстрей уходим от былого
дождями ноябрей – в нерадостное снова.
Стираются следы разгулов неурочных.
Венчаются труды спокойствием непрочным.
Уходим от былых компаний бесшабашных,
от песен удалых, от горестей нестрашных.
Заводим барахло и нужные знакомства –
но так же тяжело выносим вероломство,
и мучаем свой дом никчёмными гостями,
ну, а потом – бредём ноябрьскими дождями.
* * *
И снова, и снова срываюсь на волю
и медленно еду по чистому полю.
Настольною лампою путь освещаю,
тяжёлою цепью на шее мотаю.
А справа и слева – болота с чертями,
земля под ногами изрыта кротами.
На каждом шагу – то покойник под снегом,
то смерть с топором, то разбойник с ночлегом.
Ползу, проклиная нелёгкую долю,
по длинному-длинному минному полю.
Опять и опять, как сапёр, ошибаюсь
и снова взрываюсь и в небо взвиваюсь,
Лечу без дороги, оставивши дома
свои космодромы, свои космодромы.
А силы нечистой и в небе хватает,
и в космосе тоже пираты летают,
туземцы мелькают, грызёт ностальгия –
но к вам не вернусь я, мои дорогие.
У вас новогодье всё ближе и ближе,
а я, как известно, январь ненавижу.
Петух прокричал, я надрывисто свистнул –
и, как нарисованный, в воздухе висну.
ДЕКАБРЬ
Что с того, что я больной, что с того, что хворый?
Брежу я войной, войной, а она нескоро.
Нам на суше и в морях битв не обещают,
Мой король и стар, и дряхл, армия нищает.
Никуда уж не годны ржавые доспехи,
никому уж не важны прошлые успехи.
Что мне ад и что мне рай, что мне вход и выход?
Я не Каин, просто Кай – Андерсена прихоть.
Что-то тихо на дворе, не поём, не пляшем,
что-то зябко в декабре в королевстве нашем.
Я мальчишечью вину зачеркну зимою –
я сбегу, как на войну, в царство ледяное.
À la guerre comme à la guerre, да.
Пусть поплачет Герда.
А из этих слёз пусть
вырастает роз куст.
Что с того, что я плохой, что с того, что грешный?
Брежу я тобой, тобой, слабою и нежной.
Только нет и нет письма. Еду, спотыкаясь,
Сам себя свожу с ума, вспоминаю, каюсь.
Ах, зачем же я мечтал пред тобой в долгу быть?
И всё руки целовал, и лицо, и губы.
Что мне август, что мне май, слов неразбериха?
Я не Каин, просто Кай – Андерсена прихоть.
Вот опять кругом война, вот опять убили,
вот опять придёт весна, а меня забыли.
И лежу я на снегу в непонятном гневе,
И уже не убегу к Снежной Королеве...
À la guerre comme à la guerre, да.
Пусть поплачет Герда.
А из этих слёз пусть
вырастает роз куст.
* * *
Чего я не видел? Какою рекою
не плыл я в тумане, ковчег не построив?
Какою тропою не брёл с перепою,
нетвёрдой ногою фиксируя сбои?
Какого не ведал я хлада и зноя,
рыданья и хохота, крови и гноя?
Какое мне счастье – другое, иное, –
злорадно смеялось подчас за спиною?
Чего я не слышал, над пропастью стоя?
Что крылось за эхом метельного воя?
Не крик ли надежды, усиленный втрое?
Не звон ли богатств, унесённых игрою?
Чего я не понял? И чьею рукою
от собственной совести был далеко я?
И бредил тоскою, не ведал покоя.
Ах, горе людское! Чего ж ты такое?
Эпилог
А люди носятся в авто, деревья рубят.
Кого-то губят ни за что, кого-то любят...
Который год не жил в тепле, не спал в тиши я.
Людей так много на земле, и все чужие.
Который год несусь я вскачь и силы трачу.
Настало время неудач – хожу и плачу.
Настал январь – в который раз, о Боже правый!
А я года свои растряс пустой забавой.
Мне б посмеяться на мели, да не до смеха,
Другие вовремя сошли, а я проехал.
Мне б хохотать, да я не тот, отхохотался.
Другие вырвались вперёд, а я остался.
Друзья уходят – что ж, видать, я истощился.
Сезам открылся, что им ждать, сезон закрылся.
И ни к чему теперь друзьям смешные песни –
Должно быть, есть у них Сезам поинтересней.
А ты, которая ждала и горевала,
не размышляй, кем ты была и чем ты стала.
К тебе домой придёт другой, предложит гроши,
и ты поймёшь, что я плохой, а он хороший.
Когда-нибудь не станет сил, ум надорвётся.
Другому скажут, чтоб добил, и он возьмётся.
А жизнь для тех, кто поумней, беду заглушит –
при них всё будет как при мне, и даже лучше.
Начала нет в пути моём, конца не видно.
Осталось тронуться умом – да не солидно.
И я лечу всё дальше вскачь и ног не чую.
Настало время неудач, и хохочу я.
Занавес.